Сергей Спасский. Поэзия. Сергей спасский - земное время Сергей спасский

Поэты пишут не для себя лично. Они пишут для читателей, для живых людей, соседствующих с ними во времени. Всякое искусство, а стихи в особенности, - это беседа с современниками. Но чем правдивее и естественнее беседует поэт с читателем-современником, чем полнее он отражает и выражает тревоги и радости своего времени - тем ближе он будет и будущему поколению. И получается, что стихи - это не только разговор с сегодняшним другом, но и послание другу завтрашнему, письмо в будущее.

Уже полтора десятилетия нет с нами поэта Сергея Спасского. За эти годы в советской поэзии произошло немало перемен. Появилось много новых поэтов; окрепли голоса тех поэтов, которые пятнадцать лет тому назад были совсем еще молодыми; выросли новые кадры читателей и любителей поэзии; повысились требования к поэзии. Но подлинное искусство всегда остается искусством, ему не страшны смены литературных мод и веяний, ему не опасны смены читательских поколений. Лучшие стихи и поэмы Спасского не устарели, они прочно вошли в неделимый фонд советской поэзии. Сегодняшний читатель прочтет их с таким же душевным волнением, с каким читали их современники поэта.

В стихотворении «Материал», которое Спасский написал в тридцатые годы, поэт рассказывает нам о том, как с возрастом стал он «упорным историком», как по частицам, по обрывкам сбивчивых фраз очевидцев он восстанавливает образы минувшего. Это нелегкий труд, но –

…вдруг сквозь признания бедные,

Записок пласты вороша,

Дохнет революций победная,

Не знавшая страха душа.

И сразу все поле прополото,

И тотчас промыто стекло,

И в руки крупинками золото

С единственным блеском легло.

Читая эту книгу, ценитель стихов ощутит в ней дыхание революционных и первых послереволюционных лет; найдет он в ней и золотые крупинки подлинной поэзии, которые западут ему в душу и сделают его жизнь богаче и полнее.

Первая книга Сергея Спасского вышла в 1917 году, когда поэту было восемнадцать лет. Всего же его перу принадлежат семнадцать книг, в число которых входят не только стихотворные, но и прозаические. Среди них - воспоминания о Маяковском, память о дружбе с которым автор пронес через всю свою жизнь, и два романа - «Перед порогом» и «1916 год». В эту книгу - «Земное время» - вошли лучшие стихотворения Спасского. Несмотря на то что прошло немало лет с той поры, когда они были опубликованы впервые, все они звучат своевременно и в наши дни. И стихи времен гражданской войны, и стихи первых наших пятилеток, и стихотворения блокадных и послевоенных дней - все они написаны с глубокой искренностью, с взволнованной заинтересованностью в происходящем. Вот эта-то личная, сердечная заинтересованность поэта в том, что окружало его, и дает его произведениям тот запас прочности, который позволяет им существовать во времени.

К ясности и простоте стиха поэт пришел не сразу. Путь его в советской литературе был труден и сложен, он испытал на себе немало влияний, прежде чем выработать свою манеру поэтического письма. Но всем его стихам - и ранним, и поздним - свойственно одно: это стихи не стороннего наблюдателя, это стихи участника событий. И недаром в стихотворении «Вступление» есть у него такие строки:

Поэта давно нет с нами. И в то же время он существует, - существует в поэзии, живет среди живых. Сквозь строки, сквозь образную ткань стиха, - мы видим его живое лицо. Мы видим человека глубоко чувствующего, умно думающего и умеющего тонко и поэтически точно поведать нам о своих думах и чувствах. Многими своими стихами он напоминает нам о прошлом - и это не только его прошлое, но и наше. Не в этом ли заключается одна из задач и радостей поэзии, что поэт дарит нам былое? Без него мы могли бы многое забыть, утерять навсегда. Облекая наши воспоминания, порой неясные и расплывчатые, в ясную поэтическую форму, он приобщает наше минувшее к настоящему и тем самым помогает нам заглянуть в будущее. Ибо будущее прорастает не только из того, что есть в сегодняшних быстротекущих днях, но и из прошлых наших дней.

«Слова. Они еще не те…»

Слова. Они еще не те.

Неповоротливы, незрячи,

Как звери в гулкой темноте,

Шатаясь, бродят наудачу.

Я, словно сумрачный пастух,

К разливам грусти, к водопою

Гоню их грузною толпою,

И мрак вокруг глубок и глух.

В груди скупая скорбь. Когда,

Сергей Дмитриевич Спасский (9 (21) декабря 1898, Киев - 24 августа 1956, Ярославль) - советский поэт, прозаик, драматург, переводчик, литературный критик.

Биография

Родился в семье публициста и общественного деятеля Дмитрия Иосифовича Спасского-Медынского. В 1902 году семья Спасских переселилась на Кавказ, позже переехала в Тифлис. В 1915 году Сергей окончил тифлисскую гимназию и поступил на юридический факультет Московского университета, который оставил в 1918 году, не кончив курса. В том же году призван в Красную Армию, военную службу проходил в Самаре, был лектором в политотделе губвоенкомата; демобилизовался в 1921 году. В 1924 году поселился в Ленинграде, состоял секретарём Центрального Художественного совета при академических театрах. С 1934 года - член СП СССР.

В осаждённом Ленинграде выступал в воинских частях, в журналах «Звезда» и «Ленинград», работал на радио; был в народном ополчении, пережил блокадную зиму. В 1942 году эвакуировался в Пермь, писал тексты для «Окон ТАСС»; вернулся в Ленинград в 1944. С 1945 по 1949 год работал старшим редактором в Гослитиздате.

8 января 1951 года был арестован по обвинению в участии в контрреволюционной группе и антисоветской агитации и приговорен к 10 годам лагерей. Срок отбывал в Абезьском лагере. В 1954 г. освобождён, вернулся в Ленинград.

Продолжал работать не только над собственными произведениями, но и помогал другим авторам как редактор издательства «Советский писатель».

Скончался 24 августа 1956 г. в Ярославле во время круиза по Волге. Похоронен на Волковском кладбище.

Творчество

Первое стихотворение опубликовал в 1912 году в «Тифлисском журнале». В 1917 г. в Москве вышла его первая книга - сборник стихов «Как снег». В 1917-1918 выступал вместе с футуристами на поэтических вечерах, печатался в «Газете футуристов». Дружил с Д. Д. Бурлюком, сопровождал его в поездках с поэзоконцертами по России. Позднее написал книгу воспоминаний «Маяковский и его спутники» (1940).

О талантливой прозе Спасского восторженно отозвался Андрей Белый:

Спасский был тесно связан с «Издательством писателей в Ленинграде», помогал Белому в издательских делах. Объединяло их и увлечение антропософией. В годы первых пятилеток ездил с бригадами писателей по стране, писал о новых стройках, о Нарвской заставе в Ленинграде.

В 1930-е гг. начал активно работать и как драматург. Написал либретто оперы «Броненосец „Потёмкин“», в послевоенные годы - «Орлиный бунт», «Щорс», «Молодая гвардия». Совместно с Н. Брауном написал либретто оперы «Севастопольцы», которая с успехом шла во многих городах.

Много занимался поэтическим переводом - с абхазского (К. Агумаа, Д. Гулиа, Л. Квициниа, И. Когония), азербайджанского (С. Рустам), белорусского (Я. Купала, М. Калачинский), идиш (Л. Квитко), казахского (У. Турманжанов), латышского (В. Брутане, А. Имерманис, М. Кемпе, М. Крома, Э. Плаудис, А. Чак), украинского (И. Вырган, И. Гончаренко, А. Малышко, Т. Масенко, Л. Первомайский), эстонского (И. Барбарус, В. Бэкман, Д. Вааранди, П. Вийдинг, Я. Кярнер, М. Рауд, И. Семпер). Особое место в творчестве Спасского заняла Грузия, с которой он был связан и биографически - его отец жил и работал в Грузии, был близким другом Важа Пшавела. Среди переведённых Спасским грузинских поэтов: А. Абашели, И. Гришашвили, К. Каладзе, Г. Леонидзе, А. Мирцхулава, И. Мосашвили, В. Орбелиани, Г. Табидзе, Т. Табидзе, А. Церетели, А. Чавчавадзе, С. Чиковани. Д. Джинчарадзе приветствовал поэму Спасского «Путешествие» - поэтическое повествование о Грузии.

В 1995-2000 годы от дочери поэта Вероники Сергеевны Спасской в музей «Мемориальная квартира Андрея Белого» поступило 493 единицы хранения: книги, документы, мемориальные вещи, изобразительные материалы.

Семья

  • Отец - Дмитрий Иосифович Спасский-Медынский.
  • Мать - Екатерина Евгеньевна Спасская.
  • Брат - Евгений Дмитриевич Спасский, художник.
  • Первая жена - Галина Леонидовна Владычина (1900-1970), поэт, детский драматург.
  • Вторая жена - Софья Гитмановна Спасская (1901-1962), скульптор. Дочь - Вероника (1933-2011), филолог-испанист, переводчик.
  • Третья жена - Антонина Ивановна Попова-Журавленко (1896-1981), певица.
РСФСР Ошибка Lua в Модуль:CategoryForProfession на строке 52: attempt to index field "wikibase" (a nil value).

Серге́й Дми́триевич Спа́сский (9 (21) декабря (18981221 ) , Киев - 24 августа , Ярославль) - советский поэт , прозаик , драматург , переводчик , литературный критик .

Биография

Родился в семье публициста и общественного деятеля Дмитрия Иосифовича Спасского-Медынского. В 1902 году семья Спасских переселилась на Кавказ , позже переехала в Тифлис . В 1915 году Сергей окончил тифлисскую гимназию и поступил на юридический факультет Московского университета , который оставил в 1918 году , не кончив курса. В том же году призван в Красную Армию , военную службу проходил в Самаре , был лектором в политотделе губвоенкомата; демобилизовался в 1921 году . В 1924 году поселился в Ленинграде , состоял секретарём Центрального Художественного совета при академических театрах. С 1934 года - член СП СССР .

В осаждённом Ленинграде выступал в воинских частях, в журналах «Звезда» и «Ленинград», работал на радио; был в народном ополчении, пережил блокадную зиму. В 1942 году эвакуировался в Пермь , писал тексты для «Окон ТАСС»; вернулся в Ленинград в . С по 1949 год работал старшим редактором в Гослитиздате.

8 января 1951 года был арестован по обвинению в участии в контрреволюционной группе и антисоветской агитации и приговорен к 10 годам лагерей. Срок отбывал в Абезьском лагере . В г. освобождён, вернулся в Ленинград. Продолжал работать не только над собственными произведениями, но и помогал другим авторам как редактор издательства «Советский писатель».

Творчество

Первое стихотворение опубликовал в 1912 году в «Тифлисском журнале». В 1917 г. в Москве вышла его первая книга - сборник стихов «Как снег». В - выступал вместе с футуристами на поэтических вечерах, печатался в «Газете футуристов». Дружил с Д. Д. Бурлюком , сопровождал его в поездках с поэзоконцертами по России. Позднее написал книгу воспоминаний «Маяковский и его спутники» (1940).

О талантливой прозе Спасского восторженно отозвался Андрей Белый :

Спасский был тесно связан с «Издательством писателей в Ленинграде», помогал Белому в издательских делах. Объединяло их и увлечение антропософией . В годы первых пятилеток ездил с бригадами писателей по стране, писал о новых стройках, о Нарвской заставе в Ленинграде.

В 1930-е гг. начал активно работать и как драматург. Написал либретто оперы «Броненосец „Потёмкин“», в послевоенные годы - «Орлиный бунт», «Щорс», «Молодая гвардия». Совместно с Н. Брауном написал либретто оперы «Севастопольцы», которая с успехом шла во многих городах.

Много занимался поэтическим переводом - с абхазского (К. Агумаа , Д. Гулиа , Л. Квициниа , И. Когония), азербайджанского (С. Рустам), белорусского (Я. Купала , М. Калачинский), идиш (Л. Квитко), казахского (У. Турманжанов), латышского (В. Брутане , А. Имерманис , М. Кемпе , М. Крома , Э. Плаудис , А. Чак), украинского (И. Вырган , И. Гончаренко , А. Малышко , Т. Масенко , Л. Первомайский), эстонского (И. Барбарус , В. Бэкман , Д. Вааранди , П. Вийдинг , Я. Кярнер , М. Рауд , И. Семпер). Особое место в творчестве Спасского заняла Грузия, с которой он был связан и биографически - его отец жил и работал в Грузии, был близким другом Важа Пшавела . Среди переведённых Спасским грузинских поэтов: А. Абашели , И. Гришашвили , К. Каладзе , Г. Леонидзе , А. Мирцхулава , И. Мосашвили , В. Орбелиани , Г. Табидзе , Т. Табидзе , А. Церетели , А. Чавчавадзе , С. Чиковани . Д. Джинчарадзе приветствовал поэму Спасского «Путешествие» - поэтическое повествование о Грузии.

Семья

  • Отец - Дмитрий Иосифович Спасский-Медынский.
  • Мать - Екатерина Евгеньевна Спасская.
  • Брат - Евгений Дмитриевич Спасский , художник.
  • Первая жена - Софья Гитмановна Спасская (1901-1962), скульптор. Дочь - Вероника (1933-2011), филолог-испанист, переводчик. Вторая жена - Антонина Ивановна Попова-Журавленко (1896-1981), певица.

Библиография

Поэзия

  • Как снег / Предисл. К. Большакова. М.: Млечный путь, 1917. - 16 с.
  • Рупор над миром. Пенза: Изд. Пензенской «Центропечати», 1920. - 16 с.
  • Земное время: Стихи. М.: Узел, 1926. - 32 с.
  • Неудачники: Повесть. М.: Никитинские субботники, 1929. - 143 с.
  • Особые приметы: Стихи. Л.: Изд. писателей в Ленинграде, 1930. - 79 с.
  • Да / Худ. М. Кирнарский. Л.: Изд. писателей в Ленинграде, 1933. - 70 с.
  • Пространство: Стихи / Худ. С. Пожарский. Л.: Гослитиздат, 1936. - 55 с.
  • Стихотворения; [Параша Жемчугова: Поэма / Предисл. Вс. Рождественского]. Л.: Сов. писатель, 1958. - 146 с.
  • Земное время: Избр. стихи / [Сост. В. С. Спасской; Предисл. В. Шефнера; Илл.: М. Е. Новиков. Л.: Сов. писатель, 1971]. - 255 с.

Проза

  • Дорога теней: Рассказы. М.: Федерация, 1930. - 136 с.
  • Остров Кильдин: [Рассказы для детей старш. возраста]. М.-Л.: Огиз - Молодая гвардия, 1931. - 31 с. (Совместно с Г. Куклиным.)
  • Парад осуждённых: Двухголосая повесть. Л.: Изд. писателей в Ленинграде, . - 172, с.
  • Новогодняя ночь: [Повесть]. Л.: Изд. писателей в Ленинграде, 1932. - 93 с.
  • Первый день: [Роман. Л.]: Изд. писателей в Ленинграде, . - 259 с.
  • Портреты и случаи: [Рассказы]. М.: Сов. писатель, 1936. - 311, с.
  • Маяковский и его спутники: Воспоминания. Л.: Сов. писатель, 1940. - 160 с.
  • Перед порогом: [Роман / Илл. Г. Епифанова]. Л.: Сов. писатель, 1941. - 372 с.
  • Два романа: [Перед порогом; 1916 год]. Л.: Сов. писатель, 1957. - 773 с.

Напишите отзыв о статье "Спасский, Сергей Дмитриевич"

Литература

  • Молодяков В.Э . Неизвестная книга Сергея Спасского «Всадник» (стихи о Ленинграде)// Невский библиофил. Альманах. Выпуск 20. СПб., 2015. С.42-54.ISBN 978-5-905042-31-7
  • Roman Timenchik. Сергей Спасский и Ахматова // Toronto Slavic Quartery. № 60 (fall 2014). P.85-134.

Примечания

Ошибка Lua в Модуль:External_links на строке 245: attempt to index field "wikibase" (a nil value).

Ссылки

Отрывок, характеризующий Спасский, Сергей Дмитриевич

– Вы ведь несказанное счастье мне принесли, а я вам такую страшную боль... Простите меня милые, если когда-нибудь сможете. Простите...
Стелла ему светло и ласково улыбнулась, будто желая показать, что она прекрасно всё понимает, и, что прощает ему всё, и, что это была совсем не его вина. Арно только грустно кивнул и, показав на тихо ждущих детишек, спросил:
– Могу ли я взять их с собой «наверх», как ты думаешь?
– К сожалению – нет, – грустно ответила Стелла. – Они не могут пойти туда, они остаются здесь.
– Тогда мы тоже останемся... – прозвучал ласковый голос. – Мы останемся с ними.
Мы удивлённо обернулись – это была Мишель. «Вот всё и решилось» – довольно подумала я. И опять кто-то чем-то добровольно пожертвовал, и снова побеждало простое человеческое добро... Я смотрела на Стеллу – малышка улыбалась. Снова было всё хорошо.
– Ну что, погуляешь со мной ещё немножко? – с надеждой спросила Стелла.
Мне уже давно надо было домой, но я знала, что ни за что её сейчас не оставлю и утвердительно кивнула головой...

Настроения гулять у меня, честно говоря, слишком большого не было, так как после всего случившегося, состояние было, скажем так, очень и очень «удовлетворительное... Но оставлять Стеллу одну я тоже никак не могла, поэтому, чтобы обоим было хорошо хотя бы «посерединушке», мы решили далеко не ходить, а просто чуточку расслабить свои, почти уже закипающие, мозги, и дать отдохнуть измордованным болью сердцам, наслаждаясь тишиной и покоем ментального этажа...
Мы медленно плыли в ласковой серебристой дымке, полностью расслабив свою издёрганную нервную систему, и погружаясь в потрясающий, ни с чем не сравнимый здешний покой... Как вдруг Стелла восторженно крикнула:
– Вот это да! Ты посмотри только, что же это там за красота такая!..
Я огляделась вокруг и сразу же поняла, о чём она говорила...
Это и правда было необычайно красиво!.. Будто кто-то, играясь, сотворил настоящее небесно-голубое «хрустальное» царство!.. Мы удивлённо рассматривали невероятно огромные, ажурные ледяные цветы, припорошенные светло-голубыми снежинками; и переплёты сверкающих ледяных деревьев, вспыхивающих синими бликами при малейшем движении «хрустальной» листвы и высотой достигавших с наш трёхэтажный дом... А среди всей этой невероятной красоты, окружённый вспышками настоящего «северного сияния», гордо возвышался захватывающий дух величавый ледяной дворец, весь блиставший переливами невиданных серебристо голубых оттенков...
Что это было?! Кому так нравился этот холодный цвет?..
Пока почему-то никто нигде не показывался, и никто не высказывал большого желания нас встречать... Это было чуточку странно, так как обычно хозяева всех этих дивных миров были очень гостеприимны и доброжелательны, за исключением лишь тех, которые только что появились на «этаже» (то есть – только что умерли) и ещё не были готовы к общению с остальными, или просто предпочитали переживать что-то сугубо личное и тяжёлое в одиночку.
– Как ты думаешь, кто живёт в этом странном мире?.. – почему-то шёпотом спросила Стелла.
– Хочешь – посмотрим? – неожиданно для себя, предложила я.
Я не поняла, куда девалась вся моя усталость, и почему это я вдруг совершенно забыла данное себе минуту назад обещание не вмешиваться ни в какие, даже самые невероятные происшествия до завтрашнего дня, или хотя бы уж, пока хоть чуточку не отдохну. Но, конечно же, это снова срабатывало моё ненасытное любопытство, которое я так и не научилась пока ещё усмирять, даже и тогда, когда в этом появлялась настоящая необходимость...
Поэтому, стараясь, насколько позволяло моё измученное сердце, «отключиться» и не думать о нашем неудавшемся, грустном и тяжёлом дне, я тут же с готовностью окунулась в «новое и неизведанное», предвкушая какое-нибудь необычное и захватывающее приключение...
Мы плавно «притормозили» прямо у самого входа в потрясающий «ледяной» мир, как вдруг из-за сверкавшего искрами голубого дерева появился человек... Это была очень необычная девушка – высокая и стройная, и очень красивая, она казалась бы совсем ещё молоденькой, почти что если бы не глаза... Они сияли спокойной, светлой печалью, и были глубокими, как колодец с чистейшей родниковой водой... И в этих дивных глазах таилась такая мудрость, коей нам со Стеллой пока ещё долго не дано было постичь... Ничуть не удивившись нашему появлению, незнакомка тепло улыбнулась и тихо спросила:
– Что вам, малые?
– Мы просто рядом проходили и захотели на вашу красоту посмотреть. Простите, если потревожили... – чуть сконфузившись, пробормотала я.
– Ну, что вы! Заходите внутрь, там наверняка будет интереснее... – махнув рукой в глубь, опять улыбнулась незнакомка.
Мы мигом проскользнули мимо неё внутрь «дворца», не в состоянии удержать рвущееся наружу любопытство, и уже заранее предвкушая наверняка что-то очень и очень «интересненькое».
Внутри оказалось настолько ошеломляюще, что мы со Стеллой буквально застыли в ступоре, открыв рты, как изголодавшиеся однодневные птенцы, не в состоянии произнести ни слова...
Никакого, что называется, «пола» во дворце не было... Всё, находящееся там, парило в искрящемся серебристом воздухе, создавая впечатление сверкающей бесконечности. Какие-то фантастические «сидения», похожие на скопившиеся кучками группы сверкающих плотных облачков, плавно покачиваясь, висели в воздухе, то, уплотняясь, то почти исчезая, как бы привлекая внимание и приглашая на них присесть... Серебристые «ледяные» цветы, блестя и переливаясь, украшали всё вокруг, поражая разнообразием форм и узорами тончайших, почти что ювелирных лепестков. А где-то очень высоко в «потолке», слепя небесно-голубым светом, висели невероятной красоты огромнейшие ледяные «сосульки», превращавшие эту сказочную «пещеру» в фантастический «ледяной мир», которому, казалось, не было конца...
– Пойдёмте, гостьи мои, дедушка будет несказанно рад вам! – плавно скользя мимо нас, тепло произнесла девушка.
И тут я, наконец, поняла, почему она казалась нам необычной – по мере того, как незнакомка передвигалась, за ней всё время тянулся сверкающий «хвост» какой-то особенной голубой материи, который блистал и вился смерчами вокруг её хрупкой фигурки, рассыпаясь за ней серебристой пыльцой...
Не успели мы этому удивиться, как тут же увидели очень высокого, седого старца, гордо восседавшего на странном, очень красивом кресле, как бы подчёркивая этим свою значимость для непонимающих. Он совершенно спокойно наблюдал за нашим приближением, ничуть не удивляясь и не выражая пока что никаких эмоций, кроме тёплой, дружеской улыбки.
Белые, переливающиеся серебром, развевающиеся одежды старца сливались с такими же, совершенно белыми, длиннющими волосами, делая его похожим на доброго духа. И только глаза, такие же таинственные, как и у нашей красивой незнакомки, потрясали беспредельным терпением, мудростью и глубиной, заставляя нас ёжиться от сквозящей в них бесконечности...
– Здравы будете, гостюшки! – ласково поздоровался старец. – Что привело вас к нам?
– И вы здравствуйте, дедушка! – радостно поздоровалась Стелла.
И тут впервые за всё время нашего уже довольно-таки длинного знакомства я с удивлением услышала, что она к кому-то, наконец, обратилась на «вы»...
У Стеллы была очень забавная манера обращаться ко всем на «ты», как бы этим подчёркивая, что все ею встреченные люди, будь то взрослый или совершенно ещё малыш, являются её добрыми старыми друзьями, и что для каждого из них у неё «нараспашку» открыта душа... Что конечно же, мгновенно и полностью располагало к ней даже самых замкнутых и самых одиноких людей, и только очень чёрствые души не находили к ней пути.
– А почему у вас здесь так «холодно»? – тут же, по привычке, посыпались вопросы. – Я имею в виду, почему у вас везде такой «ледяной» цвет?
Девушка удивлённо посмотрела на Стеллу.
– Я никогда об этом не думала... – задумчиво произнесла она. – Наверное, потому, что тепла нам хватило на всю нашу оставшуюся жизнь? Нас на Земле сожгли, видишь ли...
– Как – сожгли?!. – ошарашено уставилась на неё Стелла. – По-настоящему сожгли?.. – Ну, да. Просто там я была Ведьмой – ведала многое... Как и вся моя семья. Вот дедушка – он Ведун, а мама, она самой сильной Видуньей была в то время. Это значит – видела то, что другие видеть не могли. Она будущее видела так же, как мы видим настоящее. И прошлое тоже... Да и вообще, она многое могла и знала – никто столько не знал. А обычным людям это видимо претило – они не любили слишком много «знающих»... Хотя, когда им нужна была помощь, то именно к нам они и обращались. И мы помогали... А потом те же, кому мы помогли, предавали нас...
Девушка-ведьма потемневшими глазами смотрела куда-то вдаль, на мгновение не видя и не слыша ничего вокруг, уйдя в какой-то ей одной известный далёкий мир. Потом, ёжась, передёрнула хрупкими плечами, будто вспомнив что-то очень страшное, и тихо продолжила:
– Столько веков прошло, а я до сих пор всё чувствую, как пламя пожирает меня... Потому наверное и «холодно» здесь, как ты говоришь, милая, – уже обращаясь к Стелле, закончила девушка.
– Но ты никак не можешь быть Ведьмой!.. – уверенно заявила Стелла. – Ведьмы бывают старые и страшные, и очень плохие. Так у нас в сказках написано, что бабушка мне читала. А ты хорошая! И такая красивая!..

* * *
Как в осени бульвар проржавленной тоскою
Листами блёклых слов осыпется душа
И лишь глаза вести изломанной Тверскою
Плакатами печаль настойчиво душа

И будто бы не я когда седым угаром
Вклубится вечер в острых крыш края
Процеживаю женщин по бульварам
Сквозь тусклые зрачки
И будто бы не я

А где-то есть И позабыть легко ли
Как отблеск вечеров в мерцающем пруде
Какие-то глаза расцветшие от боли
Какие-то слова
И разве знаю где

И только говорю как листья опадали
В бульварах осенью сквозь робкий хруст песка
И в медальоне слов уснула навсегда ли
Полуулыбкой губ усталая тоска.

Под первый снег

И вновь скользя неуследимо,
Легчайший замедляя лёт,
Распластывайся, никни мимо,
О, снеговой водоворот.
И после, тяжелея влажно,
На побурелые дома
Налипни таять…
Мне не страшно.
Я даже радуюсь.
- Зима. -
Не потому ли, что в недобрый,
В угрюмый день, всё ж будут мне
Вот этих крыш крутые рёбра
Мерцать в скрипучей белизне,
И где размётаны бульвары
И сухоруко, и серо,
Метель в котлах ночей заварит
Клокочущее серебро.
Не потому ль?
А может просто
Стиху просторному равны
И скованный морозом воздух,
И буйная лазурь весны.
1921

Ноябрь

Я никогда не понимал острей
Стеклянный блеск янтарных фонарей
Над мокрой, лакированной панелью,
Когда в пространстве хмуром и сыром
Развёрнуто угрюмым ноябрём
Дождя мерцающее рукоделье.
Над головою облачная тьма.
И тягостные вздыбились дома,
Вжимаясь в ночь хребтами.
И нередко
Обдав белёсым мертвенным лучом,
Вдруг прострекочет трепетно (о чём?)
Автомобиля быстрая каретка.
Да за углом ударится в гранит
Рассыпчатая оторопь копыт,
Да чей-то шаг по мраку шорхнет глуше.
И глохнет ночь.
Как странно всё. И кто,
Ужель я сам, закутанный в пальто,
Здесь осторожно огибаю лужи.
О, тесная, исхоженная явь.
Мир каменный.
Но замолчи, оставь,
Душа, свой страх. Ведь я ж не знал заране,
Что я умру. И вот моя пора
Теперь брести, читая номера
Немых домов в прохладном смертном стане.

Балерина

Словно взветренное пламя,
Словно тонкая стрела,
Ты взовьёшься перед нами,
Окрылённа и светла.
Телом сильным и послушным
Расскажи судьбу свою
В этом шёлковом и душном,
Нарисованном раю,
Где торгуются корсары,
Где небесный парус синь,
Где в смятеньи сбились пары
Мореходов и рабынь.
Пусть мелькнёт клинок кинжала,
Вся любовь твоя пока -
Только струи покрывала,
Быстрый поворот носка.
И взбегает у подмосток
Скрипок трепетный прибой.
И мерцает пёстрый воздух
Под взволнованной рукой.
Гнись. И снова выпрямь туго
Стебель вздрогнувшей ноги.
Поджидающего друга
Осторожно обеги,
Будто птица небо чертит, -
И тебя под струнный спор
Проведёт к прозрачной смерти
Палочкою дирижёр.
И задёрнут тяжкой тканью
Твой игрушечный мирок.
Но растут рукоплесканья,
Но дрожат воспоминанья
В лёгких переборах строк.
1923

Поэт

Бегучие звякают счёты.
Поскрипывает карандаш.
О, мареву этой работы
По капле всю душу отдашь.
И бьёт "Ундервуд" за стеною.
Так вот и трудна, и груба
Внезапная перед тобою
Спокойно раскрылась судьба.
Её ли ты видел?
Она ли,
Как парус на синем пруду,
В налитые золотом дали
Клонила крыло на ходу?
О, сердце, в тревоге не дёргай.
Ну, что же, пускай посидит
За лаковой ровной конторкой
Строитель, поэт, следопыт.
В нахмуренном мире, и здесь он
За пасмурным мороком дел
Безумным предчувствием песен
До самых висков холодел.
И губы ссыхались в тревоге,
Как будто на буйном ветру,
И рвались неровные строки,
Едва прикасаясь к перу.
Поэзия, так за решёткой,
На каторге и на войне
Тяжёлой и звучной походкой
Ты всё-таки сходишь ко мне.
И блещет такая свобода,
Такая звенит синева,
От крови летучего хода
Встают, задыхаясь, слова.
Упорствуй же, мерный и долгий
Часы оплетающий труд.
Бегучими счётами щёлкай,
В сухой колотись "Ундервуд".
О, как я настойчиво строю
И в тусклом обличьи раба.
И дышит горячей зарёю
Над крепнущим сердцем судьба.
1923

Рассвет

Метался день. Копыта били камень.
Трамвай бряцал железом и стеклом.
И билась ночь под гнутыми смычками
В цветном кафе над залитым столом.
И - отошла. Отвеялась.
Довольно.
Ни обольщений, ни обиды - нет.
Иду домой.
Всё - просто. Всё - не больно.
В просторном небе яснится рассвет.
Он просквозит молочно-синим паром.
И, лёгких листьев распустив волну,
Как хорошо отчаливать бульваром
В его внимательную вышину.
Да, счастье - вот.
Ему нельзя быть ближе.
Его язык прозрачен и знаком.
Оно молчаньем высветляет крыши
И на лицо ложится ветерком.
1924


Земля

Она изрезана тенями
И красновата и влажна.
Пред ней литое нежит пламя
Зелёнобокая волна.
Её сыреющие склоны,
Легко опущенные вниз,
Укрыли тёмные лимоны,
Пронзил недвижный кипарис.
Нет, ей рожденье не обуза.
Здесь, словно стих, свободно, вдруг,
Вспушится рощей кукуруза,
Взойдёт лепечущий бамбук.
Не напряжение, а случай,
Удача творчества
- и вот
Распластан пальмы лист летучий,
Ручей мерцает и поёт.
И полон странного покоя,
Я вспоминаю, чуть дыша,
Лишь ты мне виделась такою
Искусства щедрая душа.
1926, Зелёный мыс

* * *
Туманом скользким и плывучим
Обтянуты как янтари,
Гнездятся по гранитным кручам
Домов - и блекнут фонари.

Мне даже площадь незнакома.
Она пустынна, словно дно
Расплёснутого водоёма.
Лишь где-то вспыхнуло окно
И лампочка блестит в квартире,
Как память о далёком мире,
- Откуда я ушёл давно.
1926

Монолог

Привычная крепнет раскачка
Слогов, восклицаний. И хром
Мой замысел бродит, испачкав
Бумагу вертлявым пером.
Всё ищет, придраться к чему бы,
И рифмой в кармане звеня,
Как будто монету на зубы
Он пробует качество дня.
И по оболочкам явлений
Проводит рукой.
А в окне
Ноябрь шелестит в полусне,
Завяз между крыш по колени,
А дождь, словно иглы, колюч.
Сырь. Ссоры ветров. Свалка туч.
Истлело столетий наследье,
И снова в ворота столетья
Скрипичный вставляется ключ.

Ну что же? Товарищи, те, кто
Мне смежен по этим годам,
Мы - брёвна и мы - архитектор,
Смелей же по свежим следам
Ещё не пришедших событий,
Что с ружьями ждут за углом.
Мы все в этой гневной орбите,
Мы скручены общим узлом
И нам разрубать его вместе.

А тучи вдоль мокрых дворов
По вётлам, то трубам предместий
Ползут на колёсах ветров.
Цыганский обоз. Перебранка
Трамваев, зашедших в тупик,
А дождь говорлив, как шарманка,
День, будто о помощи крик.

Товарищи! Песни для боя
Затянем в шинели сукно.
Я с вами! Мы с памятью - двое.
А память и совесть - одно.

* * *
Когда возникает завод,
Он руки и лица зовёт
И топоты гонит по тропам,
Скликает цемент и кирпич,
И сходятся ломы на клич,
Лопаты бредут по сугробам.

И первый садится барак
В рубахе своей деревянной.
И первая лампа румяный
Луч пересылает во мрак.
И в толстое небо дымок
Колонной упёрся отвесной.
И первый на печке железной
В котле зажурчит кипяток.

К нахохленному полустанку
Съезжаются.
Снега кора
В печатях подошв.
Спозаранку
Как выстрел, удар топора.
И лес обнесён фонарями,
Он улицей выглядит.
Лес
Как сцена, украшен.
Как в раме
Театра, смятенье и блеск.
Сквозь иглистое оперенье,
Сквозь шорох соснового сна
Для нетерпеливого зренья
Уже различима стена,
И к ней прислонилась вторая,
И жёлты скелеты стропил,
И сумрак полярного края
Их крупной звездой окропил.
Карельская ночь неизменна,
Границ ей не сыщешь на глаз.
Кончается первая смена.
Вторая продолжит рассказ.

* * *
За сменами смены, за брёвнами брёвна.
В окошках лесов отразились леса.
И, как на рисунке, линейны и ровны
И будто кристаллы цехов корпуса.
Их трудно осмысливать. И, беспокоясь,
Их профили трудно придвинуть к стиху.
Они, как взбесившийся каменный поезд,
Сорвавшийся с рельс и застрявший во мху.
Но тут не сравненья летучий осколок
Осветит окрестность, как метеорит,
Тут рёбра земли осязает геолог,
Тут - экономист свою правду творит.
И значит - барак приседает, как заяц,
К холму. А на завтра дороги тесны
Лесные для толп. И завод, прорезаясь,
Выходит из сосен, как зуб из десны.

Говорит безработный

Я стою. Две руки у меня,
Две ноги. Не урод. Не калека.
Я родился с лицом человека.
Разве мир для меня - западня?
Разве кровь моя - странная смесь
Из особенных шариков в теле,
Что я должен быть съеденным. Весь.
Чтоб лишь кости в зубах прохрустели.
Разве жизнь я не смею беречь?

Я - не волк, не крапива, не камень…
Я вскопал эту землю руками.
У меня - расчленённая речь.
Впрочем, дело не в доводах. Спор
Не о точном значеньи понятья.
Я без крова, без платы, без платья.
Я сметён, словно мусор, на двор,
Выдран сорной травою из грядок,
Слит в трубу загрязнённой водой…

Если это законный порядок,
То - к расстрелу порядок такой.

Пушкину

Этот выбор решается с детства,
Это прежде, чем к жизни привык,
Раньше памяти.
Это, как средство
Распрямлять неудобный язык.
Прежде чем неудобное зренье
Начертания букв разберёт,
Непонятное стихотворенье
Жмётся в слух, забивается в рот.
На губах, словно хлебная мякоть,
Заглотнётся в гортань, как вода.
С ним расти. И влюбляться.
С ним плакать.
С ним гостить на земле. Навсегда.
С ним ощупываются границы
Мирозданий. С ним бродят в бреду,
И оно не в страницах хранится,
А как дождь упадает в саду.
Будто сам написал его, лучших
Слов, взрослея, скопить не сумел,
Чем разлив этих гласных плывучих,
Блеск согласных, как соль и как мел.
Да, мы рушим. Да, строить из брёвен.
Бывший век задремал и притих.
Да, всё внове. Но с временем вровень
Дружен с воздухом пушкинский стих.
И его придыханьем отметим
Рост утрат, накопленье удач,
И вручим его запросто детям,
Как вручают летающий мяч.
И под старость, как верную лампу
Я поставлю его на столе,
Чтоб осмыслить в сиянии ямба
Всю работу свою на земле.

* * *
День обнесли тёмных сосен перила.
Жёлтые сваи. Слоистая хвоя.

Озеро верхнюю синь повторило.

Речка дрожит нарезною уздечкой.
Гор задремали нагретые крупы
В упряжи струй.
Как зажжённые свечкой
Воздух мне сушит ленивые губы

Не для раскаянья, не по заслугам,
Здесь для поступков иные мерила.
Брёвна на волнах. Фаянсовым кругом
Небо. И озеро синь повторило.

Убраны склоны прилежной травою.
Жизнь моя рядом - доверчивой тенью.
Горы висят вопреки тяготенью.
Неба здесь больше обычного вдвое.

* * *
Я подымался по ступеням.
Я забежал в случайный дом.
Мне верилось - мы всё изменим
Терпеньем, мужеством, трудом.

И в расчленённой на пролёты
Многоэтажной тишине
Я тихо окликал кого-то,
Чей адрес неизвестен мне.

Подругу, молодость, иль брата,
Иль тех, кто умер, иль того,
Кто будет жить ещё когда-то…
Я брёл вдоль шахты винтовой

Полуослепший выше, выше
Такой тревогою томим,
Что если б друг навстречу вышел,
Я бы заплакал перед ним.

Сквозь хрусты воздуха, сквозь шорох
Теней, над клетками перил,
Я б выкрикнул слова, которых
Я никогда не говорил.

Откуда это? Что такое?
Мой день был трезв, угрюм, упрям.
Зачем же шарю здесь рукою
Во тьме по замкнутым дверям?

Б. Пастернаку

Дорогой мой, вот проходят
Наши гулкие года.
Как на быстром пароходе,
Мы плывём. Шуршит вода.

И, пузырясь пенной кромкой,
Отступает за корму
Всё, что молодостью громкой
Предлагалось в дар уму.

Связка пены, горстка пепла…
Друг, да разве всё мертво?
В пальцах знающих окрепло
Трепетное мастерство.

Словом избранным и разным
Всё измерить, всё суметь,
Встретить отзвуком прекрасным
Даже старость, даже смерть.

И приходим мы однажды
К заповеданой версте,
Где томиться должен каждый
О труднейшей простоте,

Чтоб без трещин, без бороздок
Был бы чист изгиб строки,
Чтобы мысль входила в воздух
Как журчание реки.

…И чтоб кто-то вспомнил фразу,
Умирая на войне,
Ту, что выкормил мой разум
В напряжённой тишине.


Кировск

Здесь город нов.
Его слагали так:
В слоистом ветре прорубали норы,
Многонедельный вспарывали мрак,
Мороз был твёрд.
Неизмеримы горы.
В сугробы вставлен красный глаз костра.
Брезентовые коробы палаток
Теснила вьюга.
Глуховат и краток
Вбегал в ущелье возглас топора.
И каждый гвоздь, доски сосновой мякоть
Пронзающий, был памятен руке,
И каждый шаг в кромешнем сквозняке
Был доблестью, перед которой плакать
Иль петь, или замолкнуть - всё равно.
Дежурили вокруг, нахмурив брови,
Отряды сосен.
Каждое бревно
Паёк вобрало воли, мысли, крови.
Я знаю жизнь. И высь её и дно.
Она на вкус напоминает порох,
Она на глаз - как ночью столб огня,
Иль горным кряжем взглянет на меня,
Иль вздрогнет, словно конь, зажатый в шпорах.
И вот меня не обезличит страх.
…Я видел город, строенный в горах.

* * *
Среди сумерек, ожесточений и дел
Я простою тоскою сегодня отыскан,
Чтобы знать её не по давнишним распискам,
Чтоб я заново облик её разглядел,

Чтобы пальцами загородив мои веки,
Будто гипнотизёр, мне внушала она
Всё, что ведомо ей о простом человеке,
Как скользит он и как достигает до дна.

Сколько способов в горечи есть отмиранья,
Превращения в камень, распада в песок,
Когда осень и тянется сосен собранье
И залива мне к горлу подходит кусок.

И себе я шепчу:
- Пережди, удержись.
Есть пробелы в душе, есть в работе простои.
Ночи будто из угля.
Смерть всюду, где жизнь,
Где любовь.
И тогда она дело простое.

После Бальмонта приезжал Федор Сологуб с лекцией «Искусство наших дней». Внешне он выглядел проще. Лысая голова, малоподвижное бритое лицо, плотная невысокая фигура. Что-то почтенное, чиновное, размеренное было в этом проповеднике смерти. Он говорил, слегка растягивая слова, мягким, обволакивающим тенором. Читал стихи почти без распева с искусно выработанной, преподносящей каждую букву простотой. Он смаковал гласные, словно наслаждаясь их вкусом. Это чтение, даже вынесенное на эстраду, оставалось чтением для небольшого круга почитателей. Утомленность, как бы многоопытная пресыщенность присутствовали во всем облике поэта. Казалось, сейчас закроет он глаза, остановится, забудет обо всех. Грезящий чиновник, предающийся мечтаниям петербуржец, вежливый и невозмутимый. «Этика родная сестра эстетике», - поучал он плавно и равнодушно. Он рассказывал о пробуждении волевого начала в поэзии. Цитировал Городецкого: «Древний хаос потревожим, мы ведь можем, можем, можем». Затем прочел он свои стихи о России. Плыли фразы медленные и прохладные. «Твержу все те ж четыре слова: какой простор, какая грусть». Застывшая мозаика из гладких камней. Буддийски спокойное лицо поэта.

Но этот вечер заключал в себе острую приправу в виде выводимого в свет Сологубом Игоря Северянина. Северянину предшествовала некоторая молва. Впрочем, радиус ее действия был ограничен. До широкой публики совсем не доходили маленькие сборники, настойчиво публикуемые Северяниным. Нужно было появиться ему на эстраде, чтоб сразу расшевелить обывателей. И нужно было, чтоб издательство «Гриф» выпустило первую его книгу, которой Федор Сологуб предпослал любезное предисловие.

И все же носились о Северянине смутные слухи. Юродствует. Поет стихи, как кафешантанный куплетист. И связывалось с именем Северянина новое, но уже подхваченное репортерами слово - футуризм. Что обозначает оно, в провинции не понимал еще никто. Мелькнуло известие в газетах о людях с позолоченными носами, явившихся на одну из питерских выставок. К такому сообщению примкнули другие, и все это были вести о скандалах, о молодых людях, устраивавших шумные вечера, обругивавших Пушкина и публику, выплескивавших в первые ряды чай из недопитых стаканов. Вести о раскрашенных физиономиях, о страшных одеяниях этих субъектов. О частых вмешательствах полиции. О том, что дело на некоторых диспутах доходило до драк.

И Северянин примыкал к футуристскому племени, выдавая себя за одного из вожаков. Правда, он вышел не раскрашенный и одетый в благопристойный сюртук. Был аккуратно приглажен. Удлиненное лицо интернационального сноба. В руке лилия на длинном стебле. Встретили его полным молчанием. Он откровенно запел на определенный отчетливый мотив.

Это показалось необыкновенно смешным. Вероятно, действовала полная неожиданность такой манеры. Хотя и сами стихи, пересыщенные словообразованиями, вроде прославленного «окалошить», нашпигованные иностранными словечками, а главное, чрезвычайно самоуверенные и заявляющие напрямик о величии и гениальности автора, звучали непривычно и раздражающе. Но вряд ли публика особенно в них вникала, улавливая разве отдельные, наиболее хлесткие фразы. Смешил хлыщеватый, завывающий баритон поэта, носовое, якобы французское произношение. Все это соединялось с презрительной невозмутимостью долговязой фигуры, со взглядом, устремленным поверх слушателей, с ленивым помахиванием лилией, раскачивающейся в такт словам. Зал хохотал безудержно и вызывающе. Люди хватались за головы. Некоторые, измученные хохотом, с красными лицами бросались из рядов в коридор. Такого оглушительного смеха я впоследствии ни на одном поэтическом вечере не слыхал. И страннее всего, что через полтора-два года такая же публика будет слушать те же стихи, так же исполняющиеся, в безмолвном настороженном восторге.

Я был тогда в шестом классе гимназии. Писал, подражая символистам. Только что вышел сборник тифлисских литераторов «Поросль», где находились и мои стихи. Заглянув в артистическую после вечера, я увидел, что сборник преподнесен Сологубу.

Дождавшись момента, когда все разошлись, я сбивчиво объяснил, что участвую в альманахе. Просил Сологуба высказаться о моих вещах. Он предложил навестить его на следующее утро.

Сологуб встретил меня невозмутимо. Он уселся в кресло у окна. Закинув ногу на ногу, постукивая каблуком лакированной туфли, некоторое время он рассматривал меня молча. Сборник лежал на столе. Сологуб раскрыл его и посмотрел на стихи.

Свет из окна падал на его желтоватое, неподвижное, пожилое лицо. Сологуб начал говорить о поэзии. Моих стихов он почти не касался. Мимоходом отметил, что одно из них - близкое подражание Вячеславу Иванову. А в другом, воспевающем сказочных принцесс, выражены чувства, вряд ли мною испытанные. И начал объяснять следующее.

Если человеку хочется изложить свои мысли и чему-нибудь научить людей, то стихи можно и не писать. Достаточно ограничиться прозой или заняться публицистикой. Поэт - тот, кому нравится форма стиха, кто любит рифму и ритмическое распределение слов. Так же, как хороший военный не тот, кто вообще готов защищать родину. Но тот, кто в детстве любит играть в солдатики, кому нравится военная форма и парады.

На такую парадоксальную тему Сологуб говорил долго и веско. Это был законченный формалистско-эстетский взгляд на искусство. - Решать вопрос, - продолжал Сологуб, - о способностях другого бесполезно. Пусть сам он, исходя из высказанного, определит, поэт он или нет.

Несколько разочарованный столь безличными высказываниями и фразой вроде того, что «в молодости все пишут стихи», я поблагодарил и простился. Мы пошли через смежный номер. Там находился Северянин.

Он полулежал на диване в старой тужурке, невыспавшийся, с несвежим, опухшим лицом. На столе перед ним - графин водки и тарелка с соленым огурцом. Отрывисто и важно он сообщил, что вскоре выйдет «Громокипящий кубок». Рядом с тарелкой лежали стихи Северянина, перепечатанные на машинке. Мне очень хотелось их прочесть, но я не решился обратиться к Северянину со столь смелой просьбой.

<...> Футуристы готовились к очередному проходу по улицам. Надо взбудоражить город. Через день предстоит выступление. Поэты раскрасили лица гримировальным карандашом.

Мы спустились на Головинский проспект. День полон тепла и солнца. Футуристы продвигались серьезно, словно совершая необходимую работу. Лицо Бурлюка под черным котелком окаменело от важности. Высоко закинута голова Маяковского. Прохожие расступались перед ними, не зная, как обращаться с подобным явлением. Люди отходили в стороны и потом смотрели в спины идущим.

Это американцы? Правда? Это американцы приехали? - подскочил ко мне гимназист, увидев, что я простился с поэтами.

В театры, на концерты, на лекции учащихся пускали с разрешения начальства. Не уверенный, что инспектор одобрит мои литературные вкусы, я получил у Бурлюка его визитную карточку, чтобы пройти за кулисы. На квадратном куске шероховатого, неровно обрезанного картона оттиснуто убедительным шрифтом без заглавных букв и знаков препинания: «давид давидович бурлюк поэт художник лектор». В назначенный вечер я торопился к театру. Навстречу прошел Маяковский. Он размахивал руками, разгребая толпу напрямик. Маяковского сопровождал гимназист, кажется его родственник. Маяковский громко разговаривал, словно проспект был его личной квартирой. Вечерний город удивительно соответствовал его сразу запоминающемуся облику. Охваченный полосами электрического света, Маяковский прогуливался перед выступлением. Это входило в его привычки. Так мне объяснил Бурлюк, когда я добрался до сцены.

За опущенным занавесом на покатом помосте казенного оперного театра стоял длинный стол. На заднем плане большой холст для демонстрации диапозитивов. На столе - веерами пестрые издания футуристов. Сбоку - нотный пюпитр, взятый, очевидно, из оркестра.

Бурлюк обольщал гостей. Это были две маленькие девушки, кажется, дочери персидского консула.

Настоящие персидские принцессы, - с удовольствием заявлял Бурлюк.

В любом городе в кратчайший срок Бурлюк обзаводился знакомыми. В отличие от Маяковского он обладал поразительной приспособляемостью. Он извлекал нужных людей, заготовлял их впрок для использования. С девушками держался изысканно, томно мурлыкал, поигрывая лорнетом.

Маяковский вломился на сцену в криво заломленной феске.

Тигр. Это наш тигр! - не преминул восторгнуться Бурлюк.

Я устроился в маленькой служебной ложе, расположенной над самой сценой, за занавесом. Занавес, громко шумя, двинулся вверх к колосникам. Футуристы сидели за столом. Бурлюк выдержал паузу. Потом он приподнял со стола огромный неизвестно где добытый колокол и, огласив зал его церковным звоном, предоставил Маяковскому слово.

Маяковский швырнул феску на стол. Не оправив сбившиеся, взлохматившиеся волосы, шагнул вбок и остановился перед пюпитром. Он говорил, раскачиваясь всем телом. Его голос широко разлился по залу.

Милостивые государыни и милостивые государи. Вы пришли сюда ради скандала. Предупреждаю, скандала не будет.

Его рука придавила пюпитр, толкала и мяла его. Маяковскому присуща была природная театральность, естественная убедительность жестов. Вот так, ярко освещенный, выставленный под перекрестное внимание зрителей, он был удивительно на месте. Он по праву распоряжался на сцене, без всякой позы, без малейшего усилия. Он не искал слов и не спотыкался о фразы. В то же время его речь не была замысловатой постройкой, образованной из контрастов, отступлений, искусных понижений и подъемов, какую воздвигают опытные профессиональные ораторы. Эта речь не являлась монологом. Маяковский разговаривал с публикой. Он готов принимать в ответ реплики и обрушивать на них возражения. Такой разговор не мог развиваться по строгому предварительному плану. В зависимости от состава слушателей направлялся он в ту или иную сторону. Это был непрерывный диспут, даже если возражения не поступали. Маяковский спорил с противником, хотя бы и обнаружившим себя явно, расплющивая его своими доводами.

И, собственно, не в доводах суть, а в ярком одушевлении и убежденности.

Содержание его слов было достаточно простым и обозримым. Оно изложено в соответствующих манифестах, и нет нужды его воспроизводить. Там утверждалось городское искусство, обогащенное восприятием скорости. Мимоходом громились классики. В этих местах в невидимом мне зале вспыхивал испуганный смех. Маяковский представлял публике поэтов - Хлебникова, Бурлюка, Северянина.

Вы можете не заметить на улице меня, вы пройдете мимо любого из нас, но если над городом зарокочет аэроплан, вы остановитесь и поднимете головы.

Его речь опиралась на образы, на сравнения, неожиданные и меткие. И все-таки, изложенная на бумаге, она утратила бы половину энергии. Сейчас ее поднимал и укреплял горячий, мощный, нападающий голос. Голос принимался без возражений, и даже смешки в рядах были редки. Даже самые враждебно настроенные или равнодушные подчинялись этой играющей звуками волне. Особенно, когда речь Маяковского, сама по себе ритмичная, естественно переходила в стихи.

Он поднимал перед аудиторией стихотворные образцы, знакомя слушателей с новой поэзией. То торжественно, то трогательно, то широко растягивая по гласным слова, то сплющивая их в твердые формы и ударяя ими по залу, произносил он стихотворные фразы. Он двигался внутри ритма плавно и просторно, намечая его границы повышением и соскальзыванием голоса, и, вдруг отбрасывая напевность, подавал строки разговорными интонациями. В тот вечер он читал «Тиану» Северянина, придавая этой пустяковой пьесе окраску трагедии. И вообще, непонятный, ни на чем не обоснованный, опровергаемый его молодостью, его удачливой смелостью, но все же явно ощутимый трагизм пронизывал всего Маяковского. И, может, это и выделяло его из всех. И так привлекало к нему.

И когда его речь доходила до стихов, зал становился совершенно неподвижным.

Он прочел «Смехачей» Хлебникова и затем много своего. В его чтении заключалась еще одна особенность. Чтение доставляло ему самому удовольствие. Читая стихи, Маяковский выражал себя наиболее полным и достойным образом. Вместе с тем это не было чтением для себя. Маяковский читал для других, совершенно открыто и демократично, словно распахивая ворота и приглашая всех войти внутрь стиха.

Я знаю, когда я кончу, вы будете мне аплодировать.

И действительно, после заключительной фразы грохотом хлопков ответил зал Маяковскому.

Следующим выступал Василий Каменский. В те времена он еще не развернулся. В крупного чтеца он превратился впоследствии. Читал свое и Бурлюк.

Второе отделение заполнилось докладом Бурлюка о новых течениях в живописи. Обстоятельное и блестящее сообщение, вскрывающее мастерство Сезана, Гогена, Матисса и Пикассо. На сцене выключен свет, на полотне при помощи волшебного фонаря воспроизводятся снимки с картин. Чтобы поддразнить публику, Бурлюк умышленно спутал одну из рафаэлевских мадонн с рекламной журнальной фотографией. В остальном лекция была веской и добросовестной. Бурлюк - острый, находчивый докладчик-педагог. С упорством подлинного просветителя внедрял он в слушателей полезные сведения.

Хорошо читал, Додя, - одобрил потом Маяковский. <...>

Однажды кафе посетил Северянин. В тот недолгий период он «сочувствовал» революции и разразился антивоенными стихами. Это не помешало ему вскоре перекочевать за границу и навсегда порвать с российской действительностью. Но тогда пожинал он здесь последние лавры, призывая к братанию и миру. В военной гимнастерке, в солдатских сапогах, он прибыл обрюзглый и надменный. Его сопровождала жена - «тринадцатая и, значит, последняя». Заикающийся, взлохмаченный ученик, именовавшийся почему-то «Перунчиком». И еще какие-то персонажи. Всю компанию усадили за столиком на эстраде. Маяковский поглядывал на них искоса. Однако решил использовать их визит.

Он произнес полушутливую речь о том, что в квартире нужны и столовая, и спальня, и кабинет. Ссориться им нет причины. Так же дело обстоит и в поэзии. Для чего-нибудь годен и Северянин. Поэтому попросим Северянина почитать.

Северянин пустил вперед «Перунчика». Тот долго представлялся публике. Читал стихи Фофанова и Северянина, посвященные ему самому. «Я хочу, чтобы знала Россия, как тебя, мой Перунчик, люблю». - Меня одобрили два гениальных поэта. - Все эти подпорки Перунчику не помогли. Опустившийся, диковатый и нетрезвый, читал он неинтересно и вяло.

Был пьян и сам Северянин. Мутно смотря поверх присутствующих в пространство, выпевал въевшийся в уши мотив. Казалось, он не воспринимает ничего, механически выбрасывая хлесткие фразы. Вдруг покачивался, будто вот упадет. Нет, кончил. И, не сказав ни слова прозой, выбрался из кафе со всей компанией.

Известный организатор поэтических вечеров Долидзе решил устроить публичное «состязание певцов». Вечер назывался «выборы короля поэтов». Происходил он все в том же Политехническом. Публике были розданы бумажки, чтобы после чтения она подавала голоса. Выступать разрешалось всем. Специально приглашены были футуристы.

На эстраде сидел президиум. Председательствовал известный клоун Владимир Дуров.

Зал был набит до отказа. Поэты проходили длинною очередью. На эстраде было тесно, как в трамвае. Теснились выступающие, стояла не поместившаяся в проходе молодежь. Читающим смотрели прямо в рот. Маяковский выдавался над толпой. Он читал «Революцию», едва находя возможность взмахнуть руками. Он заставил себя слушать, перекрыв разговоры и шум. Чем больше было народа, тем читал он свободней. Тем полнее был сам захвачен и увлечен. Он швырял слова до верхних рядов, торопясь уложиться в отпущенный ему срок.

Но «королем» оказался не он. Северянин приехал к концу программы. Здесь был он в своем обычном сюртуке. Стоял в артистической, негнущийся и «отдельный».

Я написал сегодня рондо, - процедил сквозь зубы вертевшейся около поклоннице.

Прошел на эстраду, спел старые стихи из «Кубка». Выполнив договор, уехал. Начался подсчет записок. Маяковский выбегал на эстраду и возвращался в артистическую, посверкивая глазами. Не придавая особого значения результату, он все же увлекся игрой. Сказывался его всегдашний азарт, страсть ко всякого рода состязаниям.

Только мне кладут и Северянину. Мне налево, ему направо.

Северянин собрал записок все же больше, чем Маяковский.

«Король шутов», как назвал себя Дуров, объявил имя «короля поэтов». Третьим был Василий Каменский. Часть публики устроила скандал. Футуристы объявили выборы недействительными. Через несколько дней Северянин выпустил сборник, на обложке которого стоял его новый титул. А футуристы устроили вечер под лозунгом; «долой всяких королей».